Свадебный пир больше напоминал погребальную трапезу, жених сидел около невесты, как придавленный дубовым бревном, а Клинков и Подходцев, молча, вливали в себя вино непрерывной струей, но не пьянели…
На средине пира Клинков встал и произнес двусмысленный тост, пожелав невесте долголетия:
— Дай Бог, — дрожащим от искренних слез голосом возгласил он, — чтобы вы, дорогая Евдокия Антоновна, прожили много-много лет, так… года три-четыре.
— Значит, вы хотите, — мрачно возразил развязный брат, — чтобы моя сестра умерла через три года?
— О, дорогой Павел Антонович, — с готовностью ответил Клинков, — я ведь основываюсь на возрасте.
Чтобы замять этот разговор, кто-то из гостей поднял бокал и крикнул:
— Горько!
— А еще бы! — подхватил угрюмый Подходцев. — Правильно сказано, многоуважаемый Семен Семеныч! Еще бы не горько.
— Я не Семен Семеныч, а Василий Власич, — поправил аккуратный гость.
— Что вы говорите! Никогда бы не сказал по первому впечатлению! Итак, господа, — горько! Очень горько!
— Поцелуй жениха, — подсказал невесте Василий Власич.
Подходцев прорычал:
— Так ему и надо — не женись!
Поднялся шум, крик, чем Подходцев и Клинков, раздраженные, со слезами бессильного бешенства на глазах, и воспользовались, чтобы скрыться, а родственники еще плотнее обсели бедного кроткого Громова, — так что он, затертый ими, как бриг северными льдами, накренился на бок и тихо примерз к своей съеденной молью невесте.
Прошло три дня со времени этого тяжкого бракосочетания… Все это время унылый муж бродил по комнатам, насвистывал мелодичные грустные мотивы, хватался за дюжину поочередно начатых книг и даже «прижимался горячим лбом к холодному оконному стеклу», что по терминологии плохих беллетристов является наивысшим признаком скверного душевного состояния.
Вечером третьего дня Громов вышел в переднюю и стал искать свою шляпу.
Сзади послышалось воркование жены:
— Куда ты? Куда ты, моя куколка?
— К товарищам пойду.
— Какие там еще товарищи? Какие такие еще товарищи?
— Разве вы не знаете их, Евдокия Антоновна? Мои друзья. Клинков и Подходцев.
— Что-о? Идти к этим пьяницам и пошлякам, которые позволяли себе говорить обо мне такие гадости?!
Громов поднял на нее кроткие, молящие голубые глаза:
— Я просил бы вас, дорогой друг Евдокия Антоновна, не обижать моих товарищей. Мне это очень больно…
— Подумаешь, нежности какие! Две подозрительных личности, без всякого налета аристократизма — да я же еще должна молчать… Не пущу я тебя к ним!
Голос Громова сделался еще тише, еще музыкальнее:
— Очень прошу вас, не удерживайте меня. Мне очень нужно.
— Зачем?! Пьянствовать?
И совсем тихо, будто проглатывая что-то жесткое, пролепетал Громов:
— В наших отношениях это было не главное…
— А что же, что было главное? Что они издевались над тобой да жили на твой счет — это главное?
Голубые, сияющие добротой глаза Громова как-то потемнели, сузились. Он сделал усилие, проглотил что-то жесткое, царапавшее глотку, и вдруг — бешеный звериный рев, как гром небесный, исторгся из груди его:
— А-а, рр-р-р!!! Заткни глотку, старуха, или я тебе заткну ее раз навсегда этим зонтиком!! Голову отгрызу тебе зубами, если еще раз пикнешь что-нибудь о Клинкове и Подходцеве!! Поняла?
У Громова было такое лицо, скрюченные руки его с такой экспрессией протянулись к горлу Евдокии Антоновны, что она, бледная, в предсмертной тоске, тихо попятилась к вешалке и забилась там между пальто и накидками.
Молчали оба долго.
Потом она, выглядывая из-за какой-то ротонды, прохрипела тихо и подавленно:
— С ума ты сошел, что ли?
— Еще нет! Скоро сойду, вероятно… Ты! Ты, как ведьма, вскочила на меня, оседлала, дала пинка, и я побежал, подстегиваемый твоим сивым старикашкой-отцом и каторжным братом… Что ж… (он криво улыбнулся) я побегу… Я уже человек погибший… Но если ваши нечестивые уста скажут хоть слово о Подходцеве и Клинкове — я тебя сброшу с себя, а твоего старичка и братца исковеркаю, как пустую коробку из-под спичек. Поняла?
— Ты… нас… хочешь… убить? — пролепетала Евдокия Антоновна трясущимися губами.
Но Громов был уже спокоен, как летняя зеркальная вода на реке. Глаза его сияли по-прежнему, а тихая улыбка застыла, на пухлых губах.
Он почистил рукавом шляпу и благодушно сказал:
— Итак, значит, дорогая Евдокия Антоновна, я пойду к Подходцеву и Клинкову и вернусь поздно вечером. К ужину меня не ждите.
Она вышла из-за вешалки и, цепляясь за его рукав, пролепетала:
— Скажи… ты часто так… будешь уходить?
Глубокая гнетущая печаль покрыла темным крылом лицо Громова.
— О, нет… Это, вероятно, последний раз. Я для них человек конченый — для чего я им? Я бы и сейчас не пошел, если бы Клинков не был сегодня именинником.
Он грустно улыбнулся.
— Каждый год он добросовестно об этом забывал, и каждый год я ему напоминал об этом… Напомню в последний раз.
И через минуту его легкие шаги и печальный свист послышались уже внизу лестницы.
Евдокия Антоновна долго стояла у вешалки, сжав голову руками, будто сдерживая вылезшую из невидимого тюфяка паклю бесцветных волос, и о чем-то напряженно, мучительно думала…
Клинков и Подходцев занимали в гостинице большой угловой номер с двумя кроватями. Квартиру, в которой жили все трое, сейчас же после свадьбы Громова оставили, мотивируя это тем, что в ней «трупиком пахнет».